Критика о романе преступление и наказание бердяев. Страхов критика преступление и наказание

В отличие от многих других семинаристов, Николай Николаевич Страхов (1828-1896) вышел из бурсы с догматическими религиозными убеждениями, которые и впоследствии не покидали его (Скатов 1984:10).

Страхов познакомился с Федором Достоевским и его братом Михаилом в 1859 г. или 1860 г. Он стал их сотрудником, когда они начали издавать свой журнал «Время» в 1861 г. Журнал был запрещен уже в мае 1863 г., по словам жены Достоевского, Анны Григорьевны, из-за статьи, написанной именно Страховым (Достоевская 1971:399). Когда Михаил Достоевский в январе 1864 г. получил разрешение открыть журнал «Эпоха», Страхова снова пригласили сотрудничать. Сотрудники журналов «Время» и «Эпоха» основали своего рода социальное и литературное движение, «почвенничество», которое было «за сближение с народом, с почвой» (Скатов 1984:22) и против революции. Их отношение к революционным журналам было напряженным. Именно Страхов часто вступал в полемику с радикалами, считая это своей личной борьбой: «Уже очень рано позиция Страхова и для него самого определилась как антинигилистическая» (там же:13).

В свое время нашумела его полемика с Писаревым по поводу романа Тургенева «Отцы и дети». Классическим является и спор Писарева со Страховым о «Преступлении и наказании», который будет рассмотрен в данной главе.

Нигилизм с человеческим лицом

В то время как другие нигилисты из литературы наслаждаются жизнью и радуются своим нигилистическим принципам, для Раскольникова становится невыносимо подавление порывов его души, и он добровольно идет в тюрьму. Таким образом Достоевский впервые в истории показал несчастного, страдающего нигилиста, уверяет Страхов. Он показал нигилизм как явление трагическое, как искажение души, сопровождающееся ужасными страданиями.

Из слов Раскольникова Соне «Я себя убил, а не старушонку», Страхов делает вывод, ставший впоследствии таким популярным в критике, что убийство, совершенное Раскольниковым, прежде всего было преступлением против него самого: «С невыразимым мучением он чувствует, что насилие, совершенное им над своею нравственною природою, составляет больший грех, чем самый акт убийства. Оно-то и есть настоящее преступление» (там же:101).

Главная мотивация Раскольникова, как считает Страхов, в его желании реализовать свою теорию на практике, «осуществить на деле то, что позволил себе в мысли» (там же:109). Показывая нигилизм в его самом экстремальном виде, писатель получает возможность приложить правильную установку к нигилизму в целом, считает Страхов: «Сожаление – вот то отношение, в которое автор стал к нигилизму» (там же:102). Для Страхова основная мысль романа заключается в том, что сама жизнь сопротивляется теории Раскольникова.

14dost.weebly.com

Критики о романе «Преступление и наказание» и творчестве Ф.М. Достоевского

Приближаясь к нему впервые, мы рассчитываем найти законченное произведение, поэта, но открываем безграничность, целое мироздание с вращающимися в нем светилами и особой музыкой сфер. Ум теряет надежду когда-либо проникнуть до конца в этот мир: слишком чужой кажется нам при первом познавании его магия, слишком далеко уносит в беспредельность его мысль, неясно его назначение, – и душа не может свободно любоваться этим новым небом, как родным. Достоевский – ничто, пока он не воспринят внутренним миром. В сокровеннейших глубинах мы должны испытать собственную силу сочувствия и страдания и закалить ее для новой, повышенной восприимчивости: мы должны докопаться до последних корней с его как будто фантастической и в то же время такой подлинной человечностью. Только там, в самых тайных, в вечных и неизменных глубинах нашего бытия, где сплетаются все корни, мы можем надеяться отыскать связь с Достоевским.

В творчестве Достоевского каждый герой наново решает свои проблемы, сам окровавленными руками ставит межевые столбы добра и зла, каждый сам претворяет свой хаос в мир. Каждый герой у него слуга, глашатай нового Христа, мученик и провозвестник третьего царства. В них бродит еще и изначальный хаос, но брезжит и заря первого дня, давшего свет земле, и предчувствие шестого дня, в который будет сотворен новый человек. Его герои прокладывают пути нового мира, роман Достоевского – миф о новом человеке и его рождении из лона русской души. (С. Цвейг. Из эссе «Достоевский». )

Достоевский потому так смело выводил на сцену жалкие и страшные фигуры, всякого года душевные язвы, что умел или признавал за собою умение произносить над ними высший суд. Он видел божию искру в самом падшем и извращенном человеке; он следил за малейшею вспышкой этой искры и прозревал черты душевной красоты в тех явлениях, к которым мы привыкли относиться с презрением, насмешкою или отвращением. Эта нежная и высокая гуманность может быть названа его музою, и она-то давала ему мерило добра и зла, с которым он спускался в самые страшные душевные бездны. (Н.Н. Страхов. Из воспоминаний о Достоевском. )

Великий художник с первых слов захватывает своего читателя, затем ведет его по ступеням всякого рода падений и, заставив его перестрадать их в душе, мирит его в конце концов с падшими, в которых сквозь преходящую обстановку порочного, преступного человека сквозят нарисованные с любовью и горячей верой вечные черты несчастного брата. Созданные Достоевским в романе «Преступление и наказание» образы не умрут, не только по художественной силе изображения, но и как пример удивительного умения находить «душу живу» под самой грубой, мрачной, обезображенной формой – и, раскрыв ее, с состраданием и трепетом показывать в ней то тихо тлеющую, то распространяющую яркий, примиряющий свет искру Божию.

Три рода больных, в широком и техническом смысле слова, представляет жизнь: в виде больных волею, больных рассудком, больных, если так можно выразиться, от неудовлетворенного духовного голода. О каждом из таких больных Достоевский сказал свое человеческое веское слово в высоко-художественных образах. Едва ли найдется много научных изображений душевных расстройств, которые могли бы затмить их глубоко верные картины, рассыпанные в таком множестве в его сочинения. В особенности разработаны им отдельные проявления элементарных расстройств психической области – галлюцинации и иллюзии. Стоит припомнить галлюцинации Раскольникова после убийства закладчицы или мучительные иллюзии Свидригайлова в холодной комнате грязного трактира в парке. Провидение художника и великая сила творчества Достоевского создали картины, столь подтверждаемые научными наблюдениями, что, вероятно, ни один психиатр не отказался бы подписать под ними свое имя вместо имени поэта скорбных сторон человеческой жизни. (А.Ф. Кони. Из статьи «Ф.М. Достоевский». )

В произведениях Достоевского мы находим одну общую черту, более или менее заметную во всем, что он писал: это боль о человеке, который признает себя не в силах, или наконец, даже не вправе быть человеком настоящим, полным, самостоятельным человеком, самим по себе. Каждый человек должен быть человеком и относится к другим, как человек к человеку. (Н.А. Добролюбов. Из воспоминаний о Достоевском. )

Прежде всего, господа, значение Достоевского заключается в том, что он был истинный поэт. Этим словом, мне кажется, сказано уже очень много.

Все мы, обыкновенные люди, каждый день спокойно, не волнуясь и не содрогаясь, пробегаем газетные строки, где рассказывается о разных случаях человеческого страдания: дифтерите, голоде, самоубийствах. Прочтем, что умер такой-то, что, отчего он убил себя, неизвестно, и забудем самый случай или начнем сравнивать его с другими, нам уже известными. Часто встречаем мы нищего и, отказав ему в подаянии, которое нам ничего не стоит, бросим потом деньги на пустейшее удовольствие. Таких случаев мы можем насчитать много. И все это вовсе не показывает, что мы дурные люди, а просто, что мы обыкновенные люди. На поэта различные житейские случаи, особенно человеческое горе (переживать чужое горе вообще легче, чем чужую радость), оказывают далеко не такое влияние.

Итак, прежде всего поэт отзывчивее обыкновенных людей, затем он умеет передавать свои образы в живой, доступной другим и более или менее прекрасной форме. Дело в том, что поэт вкладывает в изображение свою душу, свои мысли, наблюдения, симпатии, заветы, убеждения. Он живет в своем произведении: чувствует, думает, радуется и плачет со своим героем. Его образы не только ясны ему до мелочей: они любимы им, они ему родные. Он своими строками заставляет читателя посмотреть на ту или другую сторону жизни и не только узнать, но почувствовать честное и низкое, святое и пошлое.

Каков же идеал Достоевского? Первая черта этого идеала и высочайшая – это не отчаиваться искать в самом забитом, опозоренном и даже преступном человеке высоких и честных чувств. Надпись на доме одного древнего философа «Intrate nam et hic dei sunt» (лат. – входите, ибо здесь боги) можно было бы начертать на многих изображениях Достоевского. Вот маленький чиновник, необразованный, бедный, а всякий ли сумеет так искренне и горячо любить близкого, так деликатно, осторожно помогать ему, так тихо и скромно жертвовать своим покоем и удобством. Вот вечно пьяный, сбившийся с пути, низко упавший нравственно штабс-капитан, который умеет, однако, глубоко любить свою обузу – семью, умеет безутешно горевать над могилой маленького сына и в минуту просветления заговорить гордым голосом человеческого достоинства. Вот преступник, проявляющий черты сильной товарищеской приязни, сострадание. И таких примеров десятки. Другая черта идеала Достоевского – это убеждение, что одна любовь к людям может возвысить человека и дать ему настоящую цель в жизни.

Любовь к людям у Достоевского – это живая и деятельная христианская любовь, неразрывная с желанием помогать и самопожертвованием. Поэзия Достоевского – это поэзия чистого сердца. (И. Ф. Анненский. Из очерка «Речь о Достоевском». )

Сердце Сони так целостно отдано чужим мукам, столько она их видит и провидит, и сострадание ее столь ненасытимо жадно, что собственные муки и унижения не могут не казаться ей только подробностью, – места им больше в сердце не находится.

За Соней идет ее отец по плоти и дитя по духу – старый Мармеладов. И он сложнее Сони в мысли, ибо приемля жертву, он же приемлет и страдание. Он – тоже кроткий, но не кротостью осеняющей, а кротостью падения и греха. Он – один из тех людей, ради которых именно и дал себя распять Христос; это не мученик и не жертва, это, может быть, даже изверг, только не себялюбец, – главное же, он не ропщет, напротив, он рад поношению. А любя, любви своей стыдится, и за это она, любовь, переживает Мармеладова в убогом и загробном его приношении. (И.Ф. Анненский. Из статьи «Достоевский в художественной идеологии». )

Достоевский кажется мне наиболее живым из всех от нас ушедших вождей и богатырей духа. Те, что исполнили работу вчерашнего дня истории, в некотором смысле ближе переживаемой жизни, чем незыблемые светочи, намечающие путь к верховным целям.

Тридцать лет тому назад умер Достоевский, а образы его искусства, эти живые призраки, которыми он населил нашу среду, ни на пядь не отстают от нас, не хотят удалиться в светлые обители Муз и стать предметом нашего отчужденного и безвольного созерцания. Беспокойными скитальцами они стучатся в наши дома в темные и в белые ночи, узнаются на улицах в сомнительных пятнах петербургского тумана и располагаются беседовать с нами в часы бессонницы в нашем собственном подполье. Достоевский зажег на краю горизонта самые отдаленные маяки, почти невероятные по силе неземного блеска, кажущиеся уже не маяками земли, а звездами неба, – а сам не отошел от нас, остается неотступно с нами и, направляя их лучи в наше сердце, жжет нас прикосновениями раскаленного железа. Каждой судороге нашего сердца он отвечает: «знаю, и дальше, и больше знаю»; каждому взгляду поманившего нас водоворота, позвавшей нас бездны он отзывается пением головокружительных флейт глубины. И вечно стоит перед нами, с испытующим и неразгаданным взором, неразгаданный сам, а нас разгадавший, сумрачный и зоркий вожатый в душевном лабиринте нашем, вожатый и соглядатай.

Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, – и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. До него все в русской жизни, в русской мысли было просто. Он сделал сложными нашу душу, нашу веру, наше искусство, создал, открыл, выявил, облек в форму осуществления – начинавшуюся и еще не осознанную сложность нашу; поставил будущему вопросы, которых до него никто не ставил, и нашептал ответы на еще не понятые вопросы. Он как бы переместил планетную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, – одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру.

До него личность у нас чувствовала себя в укладе жизни и в ее быте или в противоречии с этим укладом и бытом, будь то единичный спор и поединок, как у Алеко и Печориных, или бунт скопом и выступление целой фаланги, как у наших поборников общественной правды и гражданской свободы. Но мы не знали ни человека из подполья, ни сверхчеловеков, вроде Раскольникова и Кириллова, представителей идеалистического индивидуализма, центральных солнц вселенной на чердаках и задних дворах Петербурга, личностей-полюсов, вокруг которых движется не только весь отрицающий их строй жизни, но и весь отрицаемый ими мир – и в беседах с которыми по их уединенным логовищам столь многому научился новоявленный Заратустра.

Чтобы так углубить и обогатить наш внутренний мир, чтобы так осложнить жизнь, этому величайшему из Дедалов, строителей лабиринта, нужно было быть сложнейшим и в своем роде грандиознейшим из художников. Он был зодчим подземного лабиринта в основаниях строящегося поколениями храма; и оттого он такой тяжелый, подземный художник, и так редко видимо бывает в его творениях светлое лицо земли, ясное солнце над широкими полями, и только вечные звезды глянут порой через отверстия сводов, как те звезды, что видит Дант на ночлеге в одной из областей Чистилища, из глубины пещеры с узким входом, о котором говорит: «Немногое извне доступно было взору, но чрез то звезды я видел и ясными, и крупными необычно». (В.И. Иванов. Из статьи «Достоевский и его роман-трагедия». )

Тень Страшного суда полностью изменяет реальность в романах Достоевского. Каждая мысль, каждый поступок в нашей земной жизни отражается в другой, вечной жизни. При этом Достоевский уничтожает границу между верхом и низом. Мир, который он изображает, – един. Он одновременно является сиюминутным и вечным. То есть суд и Страшный суд – все-таки одно и то же.

Только преодолев это логическое противоречие, мы можем принять особый реализм «Преступления и наказания». (П. Вайль, А. Генис. Из эссе «Страшный суд. Достоевский». )

Материалы о романе Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»:

Статья вторая и последняя

«Раскольников есть истинно русский человек именно в том, что дошел до конца, до края той дороги, на которую его завел заблудший ум» Страхов
Н. Н. СТРАХОВ
ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ
Статья вторая и последняя
Раскольников не есть тип. То есть он не настолько своеобразен, не представляет таких определенных и органически связанных между собою черт, чтобы его образ носился перед нами, как живое лицо. В частности же — это не есть тип нигилистический, но видоизменение того типа настоящего нигилиста, который всем более или менее знаком и который всех раньше и всех метче был угадан Тургеневым в его Базарове.
Что же? Мешает это роману? Те, кто читал роман, мы думаем, согласятся с нами, что отсутствие большей типичности здесь не вредит, а даже как будто способствует делу. Неопределенность, молодая неопределенность и неустановленность Раскольникова очень идет к его фантастическому (по словам Порфирия) поступку. Кроме того, невольно чувствуется, что Базаров никаким образом не совершил бы так и такого дела. Человек, следовательно, выбран г. Достоевским нельзя сказать, чтобы не верно.
Но главное, очевидно, здесь не в человеке, не в обрисовке известного типа. Не здесь центр тяжести романа Цель романа состоит не в том, чтобы вывести перед глазами читателей какой-нибудь новый тип, изобразить нам «бедных» людей, «подпольного» человека, людей «мертвого дома», «отцов и детей» и т. д. Весь роман сосредоточивается около одного поступка, около того, как родилось и совершилось некоторое действие и какие повлекло за собою последствия в душе совершившего. Так роман и называется, на нем надписано не имя человека, а название события, с ним случившегося. Предмет обозначен вполне ясно: дело идет о преступлении и наказании.
И в этом отношении всякий согласится, что роман г. Достоевского очень типичен. Удивительно типично изображены все те процессы, которые совершаются в душе преступника; вот что составляет главную тему романа и что поражает в нем читателей. Живо и глубоко схвачено в нем то, как идея преступления зарождается и укрепляется в человеке, как борется с нею душа, инстинктивно чувствуя ужас этой идеи, как человек, вскормивший в себе злую мысль, почти лишается наконец воли и разума и слепо повинуется ей, как он механически совершает преступление, долго созревавшее в нем органически, как пробуждается в нем потом боязнь, подозрительность, злоба к людям, от которых ему грозит кара, как начинает он чувствовать омерзение к себе и к своему делу, как прикосновение живой и теплой жизни пробуждает в нем муки бессознательного раскаяния, как, наконец, «Предположи,- так говорит он Соне,- что я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен». «Я вот тебе сказал давеча, что в университете себя содержать не мог А знаешь ли ты, что я, может, и мог. Мать прислала бы, чтобы внести что надо, а на сапоги, платье и на хлеб я бы и сам заработал; наверно! Уроки выходили, по полтиннику предлагали. Работает же Разумихин! Да я озлился и не захотел Именно озлился (это слово хорошее!) Я тогда как паук к себе в угол забился Ты ведь была в моей конуре, видела. А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят! О, как ненавидел я эту конуру! А все-таки выходить из нее не хотел. Нарочно не хотел! По суткам не выходил и работать не хотел, и даже есть не хотел, все лежал Принесет Настасья — поем, не принесет — так и день пройдет, нарочно со зла не спрашивал! Ночью огня нет, лежу в темноте, а на свечи не хочу заработать Надо было учиться, я книги распродал, а на столе у меня, на записках да на тетрадях на палец и теперь пыли лежит Я лучше любил лежать и думать И все думал. » Самолюбие и то озлобление, которое от него происходит, вот те черты Раскольникова, на которые оперлась идея преступления. Прекрасно изображен процесс, обыкновенно происходящий в душе преступника, человек раздражает, натравливает себя на страшное дело, старается увлечься до самозабвения Роман открывается в минуту полного развития этого процесса Раскольников идет к процентщице, чтобы сделать пробу Но природа в нем возмущается, и им овладевает чувство бесконечного отвращения Его вдруг что-то тянет к людям, и он сходится с Мармеладовым, провожает его домой и видит его семейство Эта картина возбуждает в нем опять прилив злобы, и недобрая мысль опять воскресает Получается письмо от матери с дурными вестями- сестра жертвует собой для блага матери и брата Озлобление Раскольникова достигает высшей степени Превосходно изображено волнение и внутренняя борьба, которую испытывает Раскольников вследствие письма матери Мучительно разбирает он всю безвыходность своего положения, все бессилие свое поправить дело «Вдруг он вздрогнул, одна, тоже вчерашняя мысль опять пронеслась в его голове Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась эта мысль Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно пронесется, и уже ждал ее, да и мысль эта была совсем не вчерашняя Но разница была в том, что месяц назад и даже вчера еще она была только мечтой, а теперь теперь явилась вдруг не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это. Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах» Раскольников уже не владеет собой, мысль его одолела Встреча с девушкой, которая только что увлечена на путь порока, еще глубже вонзает ему в сердце сожаление о сестре. Инстинктивно стараясь уйти от своей злой мысли, он направляется к Разу-михину. Но он не понимает себя и, опомнившись, решает: «К Ра-зумихину я на другой день, после того пойду, когда уже то будет кончено и когда все по-новому пойдет. » Но еще раз, в последний раз со всею силою пробуждается в нем душа. Он уходит куда-нибудь дальше от того дома, где «в углу, в этом ужасном шкафу и созревало все это». На дороге он засыпает на скамейке парка и видит томительный сон, в котором выражается протест души против задуманного дела. Он видит себя мальчиком, надрывающимся от жалости при виде бесчеловечно убиваемой лошади. Проснувшись, подавленный впечатлениями сна, он наконец ясно чувствует, как противится его природа замышляемому им преступлению. «Я не вытерплю, не вытерплю!» — повторяет он. «Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он,- покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой мечты моей!». Рассказывать дальше — почти невозможно. Раскольников, измученный и истомленный своею внутреннею борьбою, наконец подчиняется мысли, которую так давно растил в душе своей. Описание преступления удивительно, и его невозможно передавать другими словами. Слепо, механически выполняет Раскольников давно окрепший замысел. Душа его замерла, и он действует как во сне. У него почти нет ни соображения, ни памяти; его действия бессвязны и случайны. В нем как будто исчезло все человеческое, и только какая-то звериная хитрость, звериный инстинкт самосохранения дали ему докончить дело и спастись от поимки. Душа его умирала, а зверь был жив. После совершения преступления для Раскольникова начинается двоякий ряд мучений. Во-первых, мучения страха Несмотря на то, что все концы спрятаны, подозрительность не оставляет его ни на минуту, и малейший повод к опасению нагоняет на него мучительный страх Второй ряд мучений заключается в тех чувствах, которые испытывает убийца при сближении с другими людьми, с лицами, у которых нет ничего на душе, которые полны теплотою и жизнью. Сближение это происходит двояким образом. Во-первых, самого преступника тянет к живым людям, потому что ему хотелось бы стать с ними наравне, отбросить ту преграду, которую он сам положил между ними и собою Вот отчего Раскольников отправляется к Разумихину. «Сказал я (думает он про себя) третьего дня. что к нему после того на другой день пойду, ну что ж, и пойду’ Будто уж я не могу теперь зайти.» По этой же причине он так усердно начинает хлопотать о раздавленном Мармеладове и сближается с его осиротевшим семейством, особенно с Сонею. Второе обстоятельство, по которому Раскольников очутился среди людей живых и имеющих близкие к нему отношения, заключается в приезде его семейства в Петербург. То письмо, которое было последним толчком к убийству, содержало в себе известие, что мать и сестра Раскольникова должны явиться в Петербург, где сестра и пожертвует собою, вышедши за Лужина. Таким образом Раскольников, бывший до тех пор одиноким и удалявшийся от людей, теперь и волею и неволею окружен людьми, с которыми связан всего ближе. Читатель чувствует, что если бы эти люди были около Раскольникова прежде, то он никогда бы не совершил преступления. Теперь же, когда преступление совершено, эти люди дают повод к пробуждению в душе преступника всевозможных мук, вызываемых прикосновением жизни к душе, извратившей себя и коснеющей в своем извращении Таково весьма простое, но вместе очень правильное и искусное построение романа. Очень правильно также развита -известная постепенность в душевных страданиях преступника. Сперва Раскольников совершенно подавлен случившимся и даже заболевает. Первая его попытка сойтись с живыми людьми, свидание с Разуми-хиным, просто ошеломляет его. «Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он уже на опыте, что всего менее расположен в эту минуту сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было на свете». Он уходит, не владея собою. Точно так первые муки от боязни подавляют его. Они разрешаются страшным, томительным сновидением (удивительные две страницы), после которого Раскольников заболевает Мало-помалу, однако же, преступник становится крепче Он сходится с Разумихиным, хитрит с Заметовым, принимает деятельное участие в судьбе семейства Мармеладовых, в судьбе своей сестры, увертывается от хитрого следователя Порфирия, открывает свою тайну Соне и пр. Но, по мере того как преступник овладевает собою, страдание его не ослабевает, а становится только постояннее и определеннее. Сначала он еще чувствует порывы радости, когда страх, нагнанный какою-нибудь случайностию, отлегает вдруг от сердца или когда ему удается сблизиться с другими людьми и почувствовать себя все еще человеком Но потом эти колебания исчезают. «Какая-то особенная тоска, — рассказывает автор, — начала сказываться ему в последнее время В ней не было чего-нибудь особенно едкого, жгучего; но от нее веяло чем-то постоянным, вечным, предчувствовались безысходные годы э-юй холодной, мертвящей тоски, предчувствовалась какая-то вечность на «аршине пространства» Вот те мотивы, на которые написана самая (большая, центральная часть романа. Можно заметить,- хотя, право, в подобных вещах трудно полагаться на собственное суждение и лучше довериться проницательности художника,- что в душе Раскольнико-ва, сверх страха и боли, должна бы еще занимать большое место третья тема — воспоминание о преступлении. Воображение и память преступника, казалось бы, должны чаще обращаться к картине страшного дела. Чтобы пояснить свою мысль, припомним превосходное описание преступления в романе Диккенса «Наш общий друг». Учитель Брадлей Гедстон убивает Евгения Рейборна. Состояние убийцы тотчас после преступления и избавления от опасности описывается так: «Он находился в том состоянии духа, которое тяжелее и мучительнее угрызений совести. В нем угрызений совести не было; но злодей, который может отстранить от себя этого мстителя, не в состоянии избежать более медленной пытки, состоящей в беспрерывной переделке своего злодеяния, и переделке его все с большим и большим успехом. В оправдательных показаниях и в притворных сознаниях убийц карающую тень этой пытки можно проследить в каждой говоримой лжи. Если бы я сделал это, как показывают, можно ли вообразить, чтоб я сделал такую-то ошибку. Если бы я сделал это, как показывают, неужели я оставил бы не замкнутою эту лазейку, которую ложный и злонамеренный свидетель так бесчестно выставляет против меня. Состояние злодея, беспрерывно открывающего слабые места в своем преступлении, старающегося укрепить их, когда сделанного дела уже нельзя изменить, есть такое состояние, которое усиливает тяжесть преступления тем, что заставляет совершать его тысячу раз вместо одного; но это в то же время и такое состояние, которое в натурах злобных и нераскаянных карает преступление самым тяжким наказанием». «Брадлей спешил вперед, тяжко прикованный к идее своей ненависти и своего мщения, и все думал, что он мог бы удовлетворить то и другое многими способами, гораздо более успешными в сравнении с тем, что он сделал. Орудие могло быть лучше, место и час могли быть лучше выбраны. Ударить человека сзади в темноте, на окраине реки — дело довольно ловкое; но следовало бы тотчас же лишить его возможности защищаться; а вместо того, он успел обернуться и схватить своего противника, и потому, чтобы покончить с ним прежде, чем явилась какая-нибудь случайная помощь, пришлось отделаться от него, поспешно столкнуть его в реку, прежде чем жизнь была окончательно выбита из него. Если бы можно было опять это сделать, то следовало бы сделать не так. Предполагается, что его голову нужно бы подержать несколько времени под водой. Предполагается, что первый удар должен быть вернее; предполагается, что его следует застрелить; предполагается, что его следует задушить. Предполагайте что угодно, только не предполагайте оторваться от этой одной идеи; это оказалось бы неумолимой невозможностью». «Учение в школе началось на следующий день. Ученики видели небольшую перемену, или совсем не видали таковой, на лице своего учителя, потому что оно всегда носило на себе медленно изменяющееся выражение. Но в то время, как он прослушивал урок, он все переделывал свое дело, и все переделывал его лучше. Становясь с куском мела у черной доски, он, прежде чем принимался писать на ней, задумывался о месте на берегу, и о том, не была ли вода глубже, и не могло ли падение совершиться прямее, где-нибудь выше или ниже на реке. Он был готов провести черту или две на доске, чтобы выяснить себе то, о чем думал. Он переделывал дело сызнова, все улучшая переделку — во время классных молитв, во время вопросов, задаваемых ученикам, и в течение всего дня». Казалось бы, нечто подобное должно совершаться и с Расколь-никовым. Между тем Раскольников только два раза возвращается воображением к своему преступлению. Нужно при этом отдать справедливость автору, что оба воспоминания изображены с удивительною силою. В первый раз Раскольников по невольному влечению приходит сам на место преступления. Во второй раз после того, как мещанин назвал его на улице убивцем, он видит сон, в котором вторично убивает свою жертву. Этот сон и также два прежних сна, которые мы приводили, составляют едва ли не лучшие страницы романа. Фантастичность, свойственная сновидениям, схвачена с изумительной яркостию и верностию. Странна, но глубокая связь с действительностию уловлена во всей ее странности. С этими снами невозможно и сравнивать последнего сна, который Раскольников видит в каторге и который есть явное сочинение, холодная аллегория. Итак, центральная часть романа главным образом занята изображением припадков страха и той душевной боли, в которой сказывается пробуждение совести. По своему всегдашнему приему автор написал множество вариаций на эти темы. Одно за другим описывает нам всевозможные изменения одних и тех же чувств. Это сообщает монотонность всему роману, хотя не лишает его занимательности. Но роман томит и мучит читателя, вместо того чтобы поражать его. Поразительные моменты, которые переживает Раскольников, теряются среди его постоянных мучений, то ослабевающих, то снова поражающих. Нельзя сказать, чтобы это было неверно; но можно заметить, что это неясно. Рассказ не сосредоточен около известных точек, которые бы вдруг озаряли для читателя всю глубину душевного состояния Раскольникова. Между тем многие из таких точек схвачены в романе, много в нем сцен, где состояние души Раскольникова обнажается с большою яркостию. Мы не станем останавливаться на сценах боязни, на этих припадках звериного страха и звериной хитрости (как выражается сам автор). Для нас, разумеется, гораздо интереснее другая, положительная сторона дела, именно та, где душа преступника пробуждается и протестует против совершенного над нею насилия. Своим преступлением Раскольников оторвал себя от живых и здоровых людей Каждое прикосновение к жизни мучительно отзывается в нем. Мы видели, как он не мог видеть Разумихина Впоследствии, когда добрый Разумихин стал заботиться и хлопотать о нем, присутствие этого добродушного человека раздражает Раскольни-кова до исступления. Но как рад Раскольников сам заботиться о других, как рад случаю примкнуть к чужой жизни по поводу смерти Мармеладова! Очень хороша сцена между убийцею и маленькою девочкою Полею «Раскольников разглядел худенькое, но милое личико девочки, улыбавшееся ему и весело, по-детски на него смотревшее. Она прибежала с поручением, которое, видимо, ей самой очень нравилось». » — Послушайте, как вас.зовут. а еще: где вы живете,- спросила она торопясь, задыхающимся голоском». «Он положил ей обе руки на плечи и с каким-то счастием глядел на нее Ему так приятно было на нее смотреть — он сам не знал почему» Разговор кончается очень глубокою чертою. Поличка рассказывает, как она молится вместе с своею матерью, с меньшою сестрою и братом; Раскольников просит ее молиться и за него После этого прилива жизни Раскольников сам идет к Разу-михину, но скоро теряет минутную бодрость и самоуверенность. Затем следует новый удар: приезд матери и сестры. «Радостный, восторженный крик встретил появление Рас-кольникова. Обе бросились к нему. Но он стоял как мертвый: невыносимое внезапное сознание ударило в него как громом. Да и руки его не поднимались обнять их: не могли. Мать и сестра сжимали его в объятиях, целовали его, смеялись, плакали Он ступил шаг, покачнулся и рухнулся на пол в обмороке» Каждый раз присутствие родных и разговор с ними составляют пытку для преступника Когда мать объясняет ему, как она рада его видеть, он перебивает ее: » — Полноте, маменька,- со смущением пробормотал он, не глядя на нее и сжав ее руку. -успеем наговориться!» «Сказав это, он вдруг смутился и побледнел- опять одно недавнее ужасное ощущение мертвым холодом прошло по душе его: опять ему вдруг стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придется ему успеть наговориться, но уже ни об чем больше, никогда и ни с кем нельзя ему теперь говорить. Впечатление этой мучительной боли было так сильно, что он на мгновение почти совсем забылся, встал с места и, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты». По естественной реакции, эти муки вызывают в нем ненависть к тем, кто их вызывает собою «Мать, сестра,- думает про себя Раскольников,- как любил я их! Отчего теперь я их ненавижу Да, я их ненавижу, физически ненавижу, подле себя не могу выносить. » Очень замечательно следующее место среди несвязных мыслей полубредящего Раскольникова: «Бедная Лизавета! Зачем она тут подвернулась. Странно однако ж, почему я об ней почти и не думаю, точно и не убивал. Лизавета! Соня! бедные, кроткие, с глазами кроткими.. Милые! Зачем они не плачут Зачем не стонут Они все отдают глядят кротко и тихо. Соня, Соня! тихая Соня! «. Затем Раскольников увлекается в борьбу с Лужиным и Свидригайловым. Но мысль как-нибудь опять вступить в живые отношения к людям продолжает мучить его Он идет к Соне, с тем чтобы открыть ей свою тайну Из разговора с нею он видит всю ее кротость, незлобие, нежную сострадательность. На него находит минута умиления. «Он все ходил взад и вперед, молча и не взглядывая на нее Наконец подошел к ней; глаза его сверкали. Он взял ее обеими руками за плечи Взгляд его был сухой, воспаленный, острый, губы его сильно вздрагивали Вдруг он весь быстро наклонился и, припав к полу, поцеловал ее ногу». Он откладывает, однако же, признание до другого раза Наступает новая борьба с Порфирием и с Лужиным, и Раскольников опять набирается бодрости Он идет к Соне признаваться уже как будто с надеждой убедить ее в своей правдивости, но его замыслы разлетаются в прах перед соприкосновением с живым лицом. Сцена сознания есть лучшая и центральная сцена всего романа Раскольников терпит глубокое потрясение «Он совсем, совсем не так предполагал объявить, и сам не понимал того, что с ним делалось». Когда наконец признание сделано, оно вызывает в Соне те слова и действия, в которых содержится приговор Раскольникову, приговор гуманнейший, как того требует самая натура Сони «Вдруг точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего, перед ним на колени — Что вы, что вы это над собой сделали! — отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками Раскольников отшатнулся и с грустною улыбкой посмотрел на нее: — Странная какая ты, Соня — обнимаешь и целуешь, когда я тебе сказал про это. Себя ты не помнишь — Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! — воскликнула она, как в исступлении, не слыхав его замечания, и вдруг заплакала навзрыд, как в истерике. Давно уже незнакомое ему чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее Он не сопротивлялся ему две слезы выкатились из его глаз и повисли на ресницах — Так не оставишь меня, Соня,- говорил он, чуть не с надеждой смотря на нее. — Нет, нет, никогда и нигде! — воскликнула Соня» Здесь человек вполне сказался в Раскольникове Он не сознает еще, но уже чувствует, что несчастнее его нет никого на свете и что он сам виноват в своем несчастии «Соня, у меня сердце злое,- говорит он через несколько минут. Наконец, муки его достигают крайнего предела Тогда он, гордый, высокоумный Раскольников, обращается к бедной девочке за советом. «- Ну, что теперь делать, говори! — спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее — Что делать! — воскликнула она, вдруг вскочив с места, и глаза ее, доселе полные слез, вдруг засверкали.- Встань! (Она схватила его за плечо, он приподнялся, смотря на нее почти в изумлении.) Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем вслух: «я убил!» Тогда Бог опять тебе жизни пошлет. Пойдешь? Пойдешь? — спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом» Как видно, бедная Соня очень хорошо знает, что нужно делать Но Раскольников все еще противится и старается побороть свое мучение Он решается исполнить совет Сони только тогда, когда ловкий Порфирий довел его до того, что мог сказать ему в глаза: «Как, кто убил — да вы убили, Родион Романыч!» — и потом дал тот же совет, как и Соня Решившись наконец выдать себя, он прощается с матерью, которая только догадывается о том, в чем дело, и сестрою, которая все знает Эти сцены, как нам показалось, слабее других А главное, они не рождают в душе Раскольникова никакого нового чувства. Гораздо более значения и силы имеет одна из последних минут перед формальным сознанием Раскольникова. Он уже шел в контору через Сенную «Когда он дошел до середины площади, с ним вдруг произошло одно движение — одно ощущение овладело им сразу, захватило его всего — с телом и мыслию. Он вдруг вспомнил слова Сони: «Поди на перекресток, поклонись народу, поцелуй землю, потому что ты и перед ней согрешил, и скажи всему миру вслух «я убийца!» «Он весь задрожал, припомнив это. И до того уже задавила его безвыходная тоска и тревога всего этого времени, но особенно последних часов, что он так и ринулся в возможность этого цельного, нового, полного ощущения. Каким-то припадком оно к нему подступило загорелось в душе одной искрой, и вдруг, как огонь, охватило всего Все разом в ней размягчилось, и хлынули слезы Как стоял, так и упал он на землю » «Он стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю с наслаждением и счастием Он встал и поклонился в другой раз» Тотчас после этого он предал себя. Вот и весь душевный процесс Раскольникова Мы не говорим о том воскресении, которое описано в эпилоге. Оно рассказано в слишком общих чертах, и сам автор говорит, что оно относится не к этой истории, а к новой, к истории обновления и перерождения человека Итак, Раскольников до конца не мог понять и осмыслить движений, подымавшихся в его душе и составлявших для него такую муку Он не мог понять и осмыслить и того наслаждения и счастия, которые почувствовал, когда вздумал последовать совету Сони «Он был скептик, он был молод, отвлеченен и, стало быть, жесток» — так говорит сам автор о своем герое Ожесточение не давало Раскольникову понимать того голоса, который так громко говорил в его душе Теперь будет ясно, если мы скажем, что автором выполнена только одна из двух сторон, представляемых задачею В самом деле, в чем главный интерес романа? Чего ждет постоянно читатель с той минуты, как совершено преступление? Он ждет внутреннего переворота в Раскольникове, ждет пробуждения в нем истинно человеческого образа чувств и мыслей. Тот принцип, который Раскольников хотел убить в себе самом, должен воскреснуть в его душе и заговорить еще с большею силою, чем прежде Но автор так поставил дело, что для него эта вторая сторона задачи оказалась слишком большою и трудною, чтобы браться за нее в этом же самом произведении Тут заключается и недостаток, и вместе достоинство романа г. Достоевского. Он задался так широко, его Раскольников так ожесточен в своей отвлеченности, что обновление этой падшей души не могло совершиться легко и представило бы нам, вероятно, возникновение душевной красоты и гармонии очень высокого строя. Раскольников есть истинно русский человек именно в том, что дошел до конца, до края той дороги, на которую его завел заблудший ум Эта черта русских людей, черта чрезвычайной серьезности, как бы религиозности, с которою они предаются своим идеям, есть причина многих наших бед Мы любим отдаваться цельно, без уступок, без остановок на полдороге, мы не хитрим и не лукавим сами с собою, а потому и не терпим мировых сделок между своею мыслью и действительностью Можно надеяться, что это драгоценное, великое свойство русской души когда-нибудь проявится в истинно прекрасных делах и характерах Теперь же, при нравственной смуте, господствующей в одних частях нашего об щества, при пустоте, господствующей в других, наше свойство доходить во всем до краю — так или иначе — портит жизнь и даже губит людей Одно из самых печальных и характеристических явлений такой гибели и хотел изобразить нам художник.

Евгений МАРКОВ

Евгений Львович Марков (1835-1903) -- ныне забытый литератор; между тем его проза и публицистика, а более всего -- его критические статьи имели успех и оставили след в сочинениях Льва Толстого и Достоевского.

О романе "Преступление и наказание"

"Преступление и наказание" -- один из самых серьёзных, глубоких и оригинальных романов Достоевского. Вместе с тем это и один из наиболее удачных его романов. Но вместе с тем и недостатки художественного творчества Достоевского выступают в этом романе так же ярко, как сила и глубина его психологической наблюдательности. Роман этот -- история бедного, самолюбивого, неглупого и неподлого человека, с мыслию довольно пробуждённою, с потребностью значительного дела и личного счастия и с разъедающим сознанием, что судьба, при обычных условиях, не даст ему ни того, ни другого. Юноша этот, заточённый своим самолюбием бедняка, как в тюрьму, в свой душный чердак, на всяком шагу своей страстной молодой жизни испытывает тяжкие лишения и оскорбления, неразлучные с нищетою. Он мечтал быть честным и полезным деятелем в обществе, он очень любил мать и сестру, переносящих бедность в далёком провинциальном углу, и надеялся, покончив своё образование в университете, переменить свою судьбу. Он так верил в себя, в будущее, в силу образования. Недаром же он допускал и мать, и сестру лишать себя последнего, чтобы помогать ему окончить курс в университете. Он уверен был, что сумеет скоро и сторицею вознаградить их. Но вот он на ногах -- и нуждается всё так же, нуждается ещё более; мать и сестра по-прежнему жертвуют всем, и он по-прежнему вынужден принимать их жертвы. Человек с здравым и практическим взглядом, конечно, перенёс бы эту весьма естественную критическую минуту почти всякой начинающейся деятельности и, при крайней потребности в людях на родной Руси, разумеется, недолго бы дожидался какой-нибудь производительной работы. Но герои Достоевского всегда раздражённые, всегда ипохондрики, всегда страдальцы. И его Раскольников отвечал бедности не спокойною борьбою, а только внутренним страданием. Автор мастерски изобразил чисто физическое влияние низенького, тесного и грязного чердака, в котором постоянно валялся на своей постели его раздражённый герой, на развитие в нём ипохондрии и, наконец, даже злобной мизантропии. Там, среди желчных монологов с самим собою, которые занимают добрую часть романа, Раскольников решается переменить свою судьбу ловким убийством старой нравственно отвратительной ростовщицы, существование которой с самой снисходительной точки зрения могло быть только вредом для людей. Необыкновенная тонкость и глубина психологического наблюдения обнаружена автором в каждой мелкой подробности, которыми он обставил подготовление и совершение этого убийства и которые наполняют всю первую часть из числа шести частей романа. Можно сказать, что ничего подобного, по обстоятельности исследования и внутренней психической правде, не представляет наша литература в своих разнородных описаниях преступлений. Так как убийство замышлялось и исполнилось Раскольниковым в одиночку и читатель в первой части романа почти не имеет дела ни с кем, кроме самого преступника, то вся характерная сила таланта Достоевского могла развернуться свободно в этом своего рода внутреннем дневнике Раскольникова. Оттого он производит здесь вполне цельное и вполне подавляющее впечатление. Вы словно сами сидите в нём, в его воспалённом и смущённом мозгу, тревожно бредите с ним на его одинокой постели, трусливо крадётесь с ним за топором в конурку дворника, делаетесь вместе с ним обезумевшим автоматом-убийцею в роковых тёмных комнатках старой ростовщицы. Что автор действительно горько и тяжело пережил на самом себе последовательные ощущения своего героя, что он действительно передумал и выстрадал всем своим существом каждый оттенок мысли Раскольникова, когда писал эти замечательные страницы, -- в этом сомневаться невозможно. Только такое всецелое перенесение себя в душу своего героя в состоянии было дать такое удивительно правдивое и удивительно выразительное изображение. Эта инстинктивная "проба" предстоявшего, но ещё далеко не решённого убийства, которою начинается роман; это что-то роковое, словно вне человека стоящее, что непобедимо толкает его волю туда, против чего она упирается, эта нераспутываемая сложность побуждений, ужасающих и влекущих, -- переданы автором с неподражаемым правдоподобием. "Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал , что она непременно "пронесётся", и уже ждал её; да и мысль эта была совершенно не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера ещё, она была только мечтой, а теперь... теперь явилась вдруг не мечта, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это... Ему стукнуло в голову и потемнело в глазах". Автор не назвал вам этой мысли, не объяснил ничего, но не правда ли, читатель, на вас пахнуло холодом ужаса, как от чего-то невыразимо страстного, что неминуемо готовилось впереди словно без воли и ведома человека? То же необъяснимое ощущение своей роковой зависимости от чего-то, что зрело само собою в душе Раскольникова, против чего он напрасно боролся и чего он трепетал, с необыкновенною меткостью и тонкостью наблюдения схвачено автором в другой сцене, когда смущённый духом Раскольников отправлялся, как бы инстинктивно отыскивая помощи против самого себя, к университетскому товарищу своему Разумихину. ""Гм... к Разумихину, -- проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы в смысле окончательного решения, -- к Разумихину я пойду, это конечно... Но не теперь.. Я к нему... на другой день после того пойду, тогда уже то будет кончено и когда всё по-новому пойдёт..." И вдруг он опомнился. "После того , -- вскрикнул он, срываясь со скамейки, -- да разве то будет? Неужели в самом деле будет?" Он бросил скамейку и пошёл, почти побежал; он хотел было поворотить назад, к дому, но домой идти ему стало вдруг ужасно противно: там-то, в углу, в этом-то ужасном шкафу и созревало всё это вот уже более месяца"... Вот как рисует автор душевное состояние Раскольникова, уже спрятавшего под платье топор и собравшегося идти на убийство. Его решения "имели одно странное свойство: чем окончательнее они становились, тем безобразнее, нелепее тотчас же становились и в его глазах. Несмотря на всю мучительную внутреннюю борьбу свою, он никогда, ни на одно мгновение не мог уверовать в исполнимость своих замыслов во всё это время. И если б даже случилось когда-нибудь так, что уже всё до последней точки было бы им разобрано и решено окончательно и сомнений не оставалось бы уже более никаких, то тут-то бы, кажется, он и отказался от всего как от нелепости, чудовищности и невозможности. Но неразрешённых пунктов и сомнений оставалась ещё целая бездна. Никак он не мог, например, вообразить себе, что когда-нибудь он кончит думать, встанет -- и просто пойдёт туда . Даже недавнюю пробу свою... он только пробовал было сделать, но далеко не взаправду, а так: "дай-ка, дескать, пойду и опробую, что мечтать-то!" -- и тотчас не выдержал, плюнул и убежал в остервенении на самого себя. А между тем, казалось бы, весь анализ, в смысле нравственного разрешения вопроса, был уже им покончен: казуистика его выточилась как бритва, и сам в себе он уже не находил сознательных возражений. Но в последнем случае он просто не верил себе и упрямо, рабски, искал возражений по сторонам и ощупью, как будто кто его принуждал и тянул к тому. Последний же день, так нечаянно наступивший и всё разом порешивший, подействовал на него почти совсем механически: как будто его кто-то взял за руку и потянул за собою, неотразимо, слепо, с неестественною силой, без возражений. Точно он попал клочком одежды в колесо машины, и его начало в неё втягивать". Но если автору удалось так живо изобразить подготовительный процесс преступления, то психология преступника по совершении злодеяния исследована им ещё с большим мастерством, с ещё более животрепещущею правдою. Нетрудно заметить, что автора гораздо более интересовала эта вторая часть его замысла, то есть не само преступление, а его "наказание"; ему он посвящает пять частей романа, а "преступлению" только одну первую. Да это и вполне естественно. Всё, что относится до внутреннего настроения, до действий самого Раскольникова, то захватывает глубоко читателя и уносит его за собою во все замысловатые изгибы мрачного душевного лабиринта преступников. Читателю делается порою так же невыносимо тяжко, как, вероятно, было самому Раскольникову. Он переживает вместе с ним все подавляющие страдания его духа; вместе с ним мучается на каждом шагу подозрительностью, страхом, внутренним унижением и, сильнее всего, сознанием бесплодности совершённого злодеяния. Вместе с ним он бредит наяву и обращает свой сон в ряд невыносимо тяжёлых размышлений, мечтаний. Вместе с ним он проникается всё более и более не раскаянием в преступлении, не сокрушением о погубленной нравственной чистоте человека, а злобною ненавистью к людям, которые делают преступника чужим среди себя, от которых он отпадает помимо своей воли, которые, несомненно, извергнут его из своей среды, как вредную гадину, но которые в сущности не лучше его, Раскольникова, -- он в это твёрдо верил... Мучения Раскольникова начинаются уже в первый вечер после убийства; его подавляет тупым ужасом масса награбленных у старухи вещей, которых он не знает куда спрятать, которые всюду торчат живыми уликами злодейства. Он весь в крови, весь чердачок его полон поличного, а его уже жжёт внутренняя лихорадка. Среди леденящего озноба "долго, несколько часов ему всё ещё мерещилось порывами, что вот бы, сейчас, не откладывая, пойти куда-нибудь и всё выбросить, чтобы уж с глаз долой, поскорей, поскорей! Он порывался с дивана несколько раз, хотел было встать, но уже не мог..." Всякий случайный приход, всякий пристальный взгляд, всякое сказанное ему слово кажутся ему угрозою, подозрением, обличением. Награбленные вещи он закопал, Бог знает, где, и даже помыслить не может, чтобы ими воспользоваться. Они словно обжигают ему не только руки, но самую мысль. Он ненавидит их, он считает их своими смертельными врагами, предназначенными к его погибели. Иногда ему во сне представится целая сложная и яркая сцена, как приходит в дом полиция, всех опрашивает и осматривает, поднимает шум, бьёт хозяйку. Он вскакивает в ужасе. "-- Настасья, за что били хозяйку? Она пристально на него посмотрела. -- Кто бил хозяйку? -- Сейчас... полчаса назад, Илья Петрович, надзирателя помощник, на лестнице... За что он её так избил? и... зачем приходил?.. Настасья молча и нахмурившись его рассматривала и долго так смотрела. Ему очень неприятно стало от этого рассматривания, даже страшно. -- Настасья, что же ты молчишь? -- робко проговорил он наконец слабым голосом. -- Это кровь, -- отвечала она наконец, тихо и как будто про себя говоря. -- Кровь!.. какая кровь? -- бормотал он, бледнея и отодвигаясь к стене. -- Никто хозяйку не бил, -- проговорила она опять строгим и решительным голосом. Он смотрел на неё, едва дыша. -- Я сам слышал... я не спал... я сидел, -- ещё робче проговорил он. -- Я долго слушал... приходил надзирателя помощник... на лестницу все сбежались, из всех квартир... -- Никто не приходил. А это кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уже печёнками запекаться начнёт, тут и начнёт мерещиться...". Раскольников проводит дома время в этом полусонном, полугорячечном состоянии. Иной раз ему казалось, что он уже с месяц лежит; в другой раз, что всё тот же день идёт. "Но о том, о том он совершенно забыл; зато ежеминутно помнил, что о чём-то забыл, чего нельзя забывать ". Когда кончаются мучения этого болезненного состояния, Раскольникову делается не легче. Он носит в себе какую-то страшную тягость, которая нигде не оставляет его ни на одно мгновение, которую он обязан носить вечно, но которой другие люди не должны даже подозревать. Эта роковая тягость для него хуже смерти; эта внутренняя неволя обиднее всякой внешней неволи; но возмутиться против неё он не смеет: возмущение -- его погибель. По временам это сознание своей унизительной зависимости от самого ничтожного человека, от самого ничтожного случая доводит Раскольникова до решимости всё открыть и покончить одним ударом с своим нравственным рабством. Ему до такой степени делается отвратительно всех бояться, всё подозревать, трепетать каждого намека, что на него иногда нападает неудержимая потребность подразнить своих преследователей, смело вызвать их на бой, стряхнуть те постыдные оковы, под которыми стонет свобода его духа, -- что бы потом ни вышло из этого. Неизвестность, неясность будущего гнетёт его хуже, чем раз подписанный приговор. В этом отношении сцена в трактире, где Раскольников, с жутким ознобом внутри, дразнит полицейского сыщика откровенным признанием того, как следует совершать преступления и как бы он сам совершал их, достигает изумительной психологической тонкости и вместе оригинальности. "-- Вы сумасшедший! -- выговорил... Замётов (полицейский) почему-то тоже чуть не шёпотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился
к Замётову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах; вот-вот сорвётся; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить! -- А что если это я старуху и Лизавету убил? -- проговорил он вдруг и опомнился. Замётов дико поглядел на него и побледнел, как скатерть. Лицо его искривилось улыбкою. -- Да разве это возможно? -- проговорил он едва слышно. Раскольников злобно взглянул на него. -- Признайтесь, что вы поверили? Да? Ведь да?" Поразив своего собеседника этой ужасною шуткою, через минуту он "вышел, весь дрожа от какого-то истерического ощущения, в котором между тем была часть нестерпимого наслаждения, -- впрочем, мрачный, ужасно усталый". Но эти истерические припадки нетерпения и страха только всё более выдавали тайну Раскольникова тому беспощадному глазу, который следил, не отступая, за малейшим его шагом. В романе выведен специалист и виртуоз следственных дел Порфирий Петрович, который с наслаждением артиста и с систематичностью учёного психолога погружается в интересные казусы преступлений. Автор сильно шаржировал этот характер и сообщил ему складку некоторой мелодраматической выдумки; он уж слишком пространно и глубокомысленно рассуждает и относится к своим "пациентам", слишком не похоже на то, как это бывает в житейской действительности. Его немного жестокая игра с заподозренным преступником, напоминающая игру кошки с мышью, кажется иногда малоестественной и почти всегда ненужною. Тем не менее его разговоры, взгляды, самый вид его производят на Раскольникова такое же подавляющее влияние, какое леденящий взгляд боа и его разинутая пасть производят на трепещущего перед ним кролика. Фигура Порфирия Петровича имеет нечто общее с Жавером, известным героем в "Les miserables" 1 , этим безжалостным, вечно молчащим, но насквозь всё видящим, всюду неудержимо проникающим сыщиком... Если сыщик Виктора Гюго гораздо бесчеловечнее и суровее по натуре, чем герой Достоевского, то тем не менее они похожи друг на друга по своей роли преследователя, неумолимого, как рок... Раскольников, как ни бьётся, пасует наконец перед страшным врагом, который так ласково говорит с ним и так уверенно смотрит в его душу, словно он сам сидел в ней. Его систематическое самоуверенное преследование, его откровенные разъяснения Раскольникову всех подробностей той западни, в которую он ловит его и в которую непременно и очень скоро его поймает, окончательно подрезывают Раскольникова и больше всего побуждают его предпочесть, наконец, скорый решительный конец этой безжалостной медленной травле, исход которой всё равно неизбежен, всё равно заранее известен... Вот, например, отрывок из одной беседы этого оригинального охотника с своею намеченною жертвою: "-- ...А то вот ещё: убил да за честного человека себя почитает, людей презирает, бледным ангелом ходит; нет, уж какой тут Миколка, голубчик Родион Романыч, тут не Миколка!.. Эти последние слова, после всего прежде сказанного и так похожего на отречение, были слишком уже неожиданны. Раскольников весь задрожал, как будто пронзённый. -- Так... кто же... убил?.. -- спросил он, не выдержав, задыхающимся голосом. Порфирий Петрович даже отшатнулся на спинку стула, точно уж так неожиданно и он был изумлён вопросом. -- Как кто убил? -- переговорил он, точно не веря ушам своим: -- да вы убили, Родион Романыч. Вы и убили-с... -- прибавил он почти шёпотом, совершенно убеждённым голосом". Впрочем, не один этот ужас неизвестности и зависимости томил Раскольникова. Его убивало ещё, может быть, сильнее сознание своего полного внутреннего разобщения с людьми. Он словно осязал теперь ту бездну, которая вдруг отодвинула от него его семью, его друзей, весь прежний, весь обыкновенный мир. Мать и сестра, которых он очень любил, ради блага которых отчасти было задумано преступление, ничего не зная, являются к нему в Петербург. "Радостный, восторженный крик встретил появление Раскольникова. Обе бросились к нему. Но он стоял как мёртвый; невыносимое внезапное сознание ударило в него как громом. Да и руки его не поднимались обнять их: не могли". В другой раз он беседует с ними у себя в комнате. "-- Полноте, маменька, -- с смущением пробормотал он, не глядя на неё, и сжал её руку. -- Успеем наговориться! Сказав это, он вдруг смутился и побледнел: опять одно недавнее ужасное ощущение мёртвым холодом прошло по душе его; опять ему вдруг стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придётся ему успеть наговориться, но уже ни об чём больше, никогда и ни с кем нельзя ему теперь говорить ". Это сознание своего внутреннего одиночества не оставляло его, однако, одного с самим собою. Он "хотя и всегда почти был один, никак не мог почувствовать, что он один...". "Чем уединённее было место, тем сильнее он сознавал как будто чьё-то близкое и тревожное присутствие". -- Нет, уж лучше бы какая борьба! Лучше бы опять Порфирий... -- мучился он. И наконец, под гнётом этих неуловимых душевных мук, он сознался... Повторяем, трудно написать более мастерскую и верную картину психии преступника. Такие картины прибавляют новый бесценный и оригинальный материал к познаниям человеческого духа в самых таинственных его глубинах. Писатель, который способен дать такой важный вклад в сокровищницы литературы, во всяком случае заслуживает серьёзного сочувствия и серьёзной оценки, но тем менее поводов обходить молчанием и другие стороны его таланта. В "Преступлении и наказании" вообще есть много самобытных и выразительных типов. Чета Мармеладовых, Порфирий Петрович, Свидригайлов -- всё это отличается оригинальностью и силою замысла, хотя и не всё разработано удовлетворительно. Мармеладов, пьянчужка-чиновник, обратившийся в нищего, в кабацкого оратора, утерявший образ человеческий до того, что согласился продать на жертву публичному разврату родную дочь, -- представлен автором в потрясающих чертах. Он ищет утешения и как бы возмездия за своё нищенство, за свои домашние горести и унижения в витийстве среди пьяных посетителей харчевни... Он несёт на суд и насмешки этой грязной публики все тайны своей семьи и своей судьбы. Он рассказывает им, при общем хихиканье, как "единородная дочь моя по жёлтому билету пошла", как несправедлива к нему его Катерина Ивановна, какой он "прирождённый скот" и свинья, потому что он даже "косыночку её из козьего пуха тоже пропил, дарёную, прежнюю, её собственную, а не мою", а она, Катерина Ивановна, "в работе с утра до ночи, скребёт и моет, и детей обмывает". Но и ему-то самому что делать? "Коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти! " -- одушевлённо убеждает он. "Милостивый государь, милостивый государь, ведь надобно же, чтобы у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели!.." Глубоко потрясает монолог этого горемыки-нищего, которым он заканчивает своё пьяное витийство. "Да, меня жалеть не за что! -- кричит он. -- Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слёз! Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошёл? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слёз, и вкусил их и обрёл! А пожалеет нас Тот, Кто всех пожалел и Кто всех и вся понимал, Он Единый, Он и Судия! Приидет в тот день и спросит: "А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя продала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?" И скажет: "Прииди! Я уже простил тебя раз... Простил тебя раз... Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много..." И простит мою Соню, простит, я уж знаю, что простит... Я это давеча, как у ней был, в моём сердце почувствовал!.. И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных!.. И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: "Выходите, скажет, и вы! Выходите, пьяненькие, выходите, слабенькие, выходите, соромники!" И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: "Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!" И возглаголят премудрые, и возглаголят разумные: "Господи! почто сих приемлеши?" И скажет: "Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего..." И прострёт к нам руце свои, и мы припадём... и заплачем... и всё поймём! Тогда всё поймём!.. и все поймут... и Катерина Ивановна... и она поймёт..." Этот пьяный вопль отчаяния достигает высоты и силы пророческого обличения; словно устами жалкого нищего возглаголала в глаза торжествующему миру, в каком-то вдохновении безумия, та беспощадная правда, которая не раз потрясала его совесть то шутовскими выходками юродивого, то горькими укоризнами проповедника. В этом жарком веровании раздавленного человека, "униженного и оскорблённого" миром, сказалось то же возвышенное мировоззрение писателя, которое мы видим в его "Мёртвом доме" и "Бедных людях". Жена Мармеладова нарисована более беглыми, но, может быть, ещё более характерными чертами. В ней страдание униженных и оскорблённых выразилось не в форме трогательных фантастических мечтаний и задушевного пьяного излияния, а в форме безжалостно-сухого, безнадёжно-реального резонёрства. Священник, исповедовавший её умирающего бедняка-мужа, обратился было сказать два слова в утешение Катерины Ивановны. "-- Бог милостив; надейтесь на помощь Всевышнего, -- начал было священник. -- Э-эх! Милостив, да не до нас! -- Это грех, грех, сударыня, -- заметил священник, качая головой. -- А это не грех? -- крикнула Катерина Ивановна, показывая на умирающего. -- И слава Богу, что помирает! Убытку меньше!" -- заключает она свою надгробную речь мужу. До такой степени она подавлена безысходным ужасом и вопиющей несправедливостью своего положения. Священник, очевидно для приличия, замечает, что "простить бы надо в предсмертный час". "-- Эх, батюшка! -- с горькою насмешкой возражает она ему, -- слова, да слова одни! Простить! Вот он пришёл бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нём одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалася, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветёт, штопать бы села, -- вот моя и ночь! Так чего уж тут про прощение говорить! И то простила. Глубокий, страшный кашель прервал её слова. Она отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику, с болью придерживая другою рукою грудь. Платок был весь в крови. Священник поник головою и не сказал ничего". Даже когда умирающий, с усилием шевеля языком, хочет ей высказать свои последние чувства, её сострадание к нему не находит другого выражения, кроме бранчивого крика на него. "Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить у ней прощения, тотчас же повелительно крикнула на него: -- Ммолчи-и-и! Не надо!.. Знаю, что хочешь сказать... -- И больной умолк". Для неё и жизнь, и смерть мужа только ряд новых тревог, новых лишений. "Чем я похороню его!" -- вот что господствует в её сердце над всякой жалостью. Даже к себе самой она давно потеряла всякую жалость; как в голосе её уже не умели звучать другие ноты, кроме бранчивых, так и в сердце её могло теперь жить только одно озлобление. Она умирает после уличного скитания с детьми, внезапно залившись кровью. "Что? Священника? -- кричит она привычным тоном сварливости. -- Не надо... Где у вас лишний целковый?.. На мне нет грехов!.. Бог и без того должен простить... Сам знает, как я страдала!.. А не простит, так и не надо!" А вот её последние слова: "Довольно!.. Пора!.. Прощай, горемыка... Уездили клячу!.. Надорвала-а-сь! -- крикнула она отчаянно и ненавистно и грохнулась головой на подушку". Этим стоном ненависти и презрения не только к людям, к миру, к судьбе, но и к себе самой -- сказано всё. Если Мармеладов и совершенно сочинённая, совершенно неестественная дочь его Соня, напоминающая своею бесцветною сентиментальностью разных Фантин и Козетт В.Гюго 2 , держат мысль автора в преданиях его прежнего творчества, то Катерина Ивановна, Раскольников, Свидригайлов выступают крупными и резкими типами нового настроения Достоевского. Бессмыслие и несправедливость существования проповедуются каждым шагом, каждым словом их. Раскольников хотя тоже субъект сильно психиатрический, но в нём односторонность духа развивается определённо и последовательно, в связи с обстоятельствами, понятно и заметно для читателя. Свидригайлов же -- это один из самых заправских, самых любимых типов Достоевского; это ходячий психический калейдоскоп, в котором неожиданные и противоречивые черты характера выскакивают совсем готовыми на глаза читателя, заслоняя собою всё, что он прежде видел и знал, рисуя его представлению совершенно новые, непохожие ни на что прежнее, затейливые и загадочные узоры... Таких Свидригайловых своего рода, такое хаотическое сочетание возвышенного добра с гнуснейшею преступностью выдвигает автор и в "Бесах", особенно в лице главного героя своего Николая Ставрогина; таким же Свидригайловым является во многих отношениях и Рогожин в "Идиоте". Достоевский -- страстный любитель психических курьёзов, поэтому особенно трудно расстаётся с ними, если они уже раз попали под его кисть. Ему всё кажется, что он ещё не всё вырисовал в них, что они нуждаются всё в новом исследовании, всё в новом освещении. Оттого самый диковинный психический чудак проходит у него почти через все романы его как нечто общее, как один и тот же внутренний мотив, хотя и принимает разнообразные наружные выражения. Чудака этого редко удаётся Достоевскому изобразить животрепещущими чертами, дать в руки читателю подлинным, правдоподобным человеком. Везде этому мешает слишком очевидное и слишком заблаговременное присутствие логического замысла. Тип не столько списывается, улавливается, постигается, сколько составляется, искусственно сводится в одно целое из разных отрывочных психических данных. Таким вышел и Свидригайлов в "Преступлении и наказании". Свидригайлов, с одной стороны, заскорузлый деревенский помещик, а с другой -- такой беспощадный и красноречивый философ, что может поставить в тупик любого профессора. Он мистик в простонародном смысле, верит в привидения, в предзнаменования и в то же время рационалист и скептик, на зависть всякому Юму 3 . Им всю жизнь, как тряпкою, помыкает жена, и он всё терпит от неё ради её не особенно, впрочем, важного состояния; но в то же время это человек, который достигает решительно всего, чего захочет, который идёт сознательно под пулю, чтобы овладеть девушкой, его ненавидящею, для которого нет ничего дорогого в мире, не исключая самой жизни. Прошедшее его кишит чудовищными преступлениями; и ни в одном он не раскаивается. Но вместе с тем он всё состояние своё отдаёт на спасение совершенно чужой ему падшей женщины, великодушничает, благодетельничает, отказывается от наслаждений почти достигнутых, смеясь, как Мефистофель, над всем в мире, над чувством, над чувствительностью, над правдою и правосудием... Он и умирает так же бесцельно, бессмысленно, неизвестно почему и для чего. Пустил себе пулю в лоб, да и квит... Главное, что ему скучно, просто скучно, деваться некуда, точь-в-точь как Ставрогину в "Бесах". Уж он чего-чего не выдумывал, чего не испробовал!.. -- А вы были и шулером? -- спрашивают его. -- Как же без этого! -- отвечает оригинальный герой Достоевского. У него и взгляды все и речи такие же курьёзные, как и сам он. -- У нас, в русском обществе, самые лучшие манеры у тех, которые биты бывали, заметили вы это? -- говорит он при одном случае. -- Человек очень и очень даже любит быть оскорблённым, замечали вы это? Но у женщин это в особенности... Даже можно сказать, что тем только и пробавляются, -- философствует он в другом месте. А вот, например, как философствует Свидригайлов о будущей жизни: "-- А что если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, -- сказал он вдруг. "Это помешанный", -- подумал Раскольников. -- Нам вот всё представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится. -- И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! -- с болезненным чувством вскрикнул Раскольников. -- Справедливее? А почём знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! -- ответил Свидригайлов, неопределённо улыбаясь". Холодом охватывает читателя при этой ужасной искренности сумасшедшего человека, в котором рядом с философом-циником сидит циник-сластолюбец и циник-преступник... "Всяк о себе помышляет, и всех веселее тот и живёт, кто всех лучше сумеет себя надуть!" -- разъясняет он, при другом случае, принципы своей жизни. "Ха, ха! Да что вы в добродетель-то так всем дышлом въехали? Пощадите, батюшка, я человек грешный. Хе, хе, хе!" Шляясь по кабакам и вертепам разврата, он в то же время отдаёт все свои средства для спасения проститутки, подбирает заброшенного ребенка, освобождает из своих объятий испуганную девушку, до которой страстно добивался несколько лет, рискуя даже жизнью, и потом хладнокровно, от скуки, лишает себя жизни. Мы хорошо знаем, что натура человеческая далеко не заключает в себе одно только гладкое, совместимое, пропорциональное, что она вовсе не иллюстрация педагогической жизни или морального трактата. Шекспиры и Диккенсы ознакомили нас с теми таинственными, своеобразными силами, которые часто живут в тёмных глубинах человеческого духа, как живут в малоизвестных глубинах моря разнообразные чудища его... Но тем не менее характеры, подобные Свидригайлову, становятся в наших глазах какими-то бесплодными вопросительными знаками. Что они такое? Какой их смысл? Где правдоподобие их? Они не только не говорят собою ничего, но вносят хаос вообще в психические представления человека. Черты подобного характера засунуты в одну общую оболочку, как папиросы в мешок, чисто внешним механическим образом, не выказывая никакого взаимного сродства, никакой органической связи между собою. Одна черта не вызывает другой и не зависит от неё. Этот случайный агрегат отдельных человеческих свойств является только курьёзом, заманчивым для поверхностного любопытства, но не представляет материала для серьёзных психических выводов. Чудаки вроде Свидригайлова, конечно, оригинальны и ни в каком случае не пошлы. Но погоня за свежестью, за искренностью и глубиною не должна в писателе доходить до таких искусственных и грубых эффектов антитеза, до такой шаржировки оригинальности. Иначе выйдет то, что большею частью и выходит из героев Достоевского, -- любопытный субъект уже в смысле не психологическом, а психиатрическом. На этом поле у Достоевского нет соперников, и с этой точки зрения вы даже вполне понимаете Свидригайлова и К o . Но мы опять спрашиваем читателя: область ли этого настоящего искусства? Не слишком ли далеко забегает писатель в этих смелых экскурсиях своих в чуждую ему область научного исследования? Как бы то ни было, эти психиатрические типы и психиатрические настроения вполне обрисовывают мировоззрение писателя. За ничтожным исключением немногих светлых личностей и редких светлых минут, он заставляет читателя выносить из своих последних романов чувство безнадёжности и отвращения к миру. Добродетель, практикуемая усталыми и скучающими учениками ради собственного нервного раздражения, ради того, чтобы отбить свеженьким и непривычным ощущением пресный вкус опротивевших удовольствий греха, погребает сама себя в общей клоаке бессмыслия, безразличия и случайности всех человеческих деяний... Она является такою же необязательною прихотью разнузданного человеческого сладострастия или горького презрения к миру, как и всякая нравственная грязь, с нею чередующаяся... Поэтому кажущиеся проблески её не веселят, а только пуще омрачают мрачную картину внутреннего человеческого мира, изображаемого Достоевским. Отчаяние во всём, сомнение во всём, внутренний холод и внутренний хаос -- вот что поселяет в читателе эта картина. Она не даёт ему никакой руководящей нити, никакого осязательного, нравственного поучения, ни малейшего луча света. Соня, хоронящая своё религиозное чувство в ремесле невольной проститутки, Мармеладов с своими верованиями в верховную правду, раздавленный в пьяном виде промчавшимися через него рысаками, -- вот представители сколько-нибудь доброго начала, вот их земная судьба!... Раскольников тоже не без добрых движений, хотя и преступник. Но господствующее чувство его -- это ненависть к миру, к людям. Он ненавидит их за свою собственную слабость, за свою бедность, за своё преступление, за свою неудачу. Преступление не ужаснуло, не растрогало его сердца. Преступление только озлобило и взъерошило его. Никогда он не был так твёрдо уверен в своём праве на преступление, в высоком значении преступления, как после его совершения и, главное, после неудачи своей. Послушайте, как он толкует Соне чуть не о святости своего подвига. Он считает себя каким-то мстителем за страдания человечества; поклонившись до земли в ноги Соне, в припадке дикого воодушевления, он говорит ей: "Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился..." А между тем нет человека, не исключая его сестры, его матери, его друга, которых он действительно любил, ради которых он понёс бы хоть какое-нибудь лишение, не только страдание. Даже эту, растрогавшую его, бедную Соню он безжалостно дразнит и смущает: в день смерти её отца он утешает её предсказанием, что и её скоро свезут в больницу, что маленькая сестра её, Поля, тоже сделается проституткою, как и она. "-- Нет, нет! не может быть, нет! -- как отчаянная, громко вскрикнула Соня, как будто её вдруг ножом ранили, -- Бог такого ужаса не допустит! -- Других допускает же. -- Нет, нет, её Бог защитит, Бог! -- повторяла она, не помня себя. -- Да, может, и Бога-то совсем нет, -- с каким-то даже злорадством ответил Раскольников, засмеялся и посмотрел на неё". Со всем тем он искренне считал Соню великою грешницею и говорил ей в глаза: "Как этакой позор и такая низость в тебе рядом с другими противоположными и святыми чувствами совмещаются? Ведь справедливее, тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо головой в воду и разом покончить!" Себе он однако не задал такого вопроса и не прибегал к такому исходу, хотя бы, казалось, и был к тому некоторый повод. Напротив, он очень негодует на Соню, когда та советует ему повиниться и покаяться в убийстве. "В чём я виноват перед ними? -- говорит он. -- Зачем пойду? Что им скажу? Всё это один только призрак... Они сами миллионами людей изводят, да ещё за добродетель почитают. Плуты и подлецы они, Соня!.. не пойду". В другом месте он так смотрит на совершённое им дело: -- Преступление? Какое преступление? -- вскричал он вдруг, в каком-то внезапном бешенстве. -- То, что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку-процентщицу, никому не нужную, которую убить -- сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала, и это-то преступление? Не думаю я о нём и смывать его не думаю. И что мне тычут со всех сторон: "преступление, преступление!" Только теперь вижу ясно всю нелепость моего малодушия, теперь как уже решился идти на этот ненужный стыд! Просто от низости и бездарности моей решаюсь... -- Если бы мне удалось, то меня бы увенчали, а теперь в капкан! -- горячо уверяет он свою сестру. Ведь всё равно же кровь "льётся и всегда лилась на свете, как водопад", всё равно ж "её льют как шампанское, венчают за неё в Капитолии и называют потом благодетелем человечества". А между тем трудно отыскать даже какой-нибудь намёк на благодеяние в замысле Раскольникова. В минуту искренности он сам признаётся Соне: "Не для того, чтобы матери помочь, я убил, -- вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества, -- вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного... Мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу? Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею..." Это признание всецело разоблачает хаотическую психию Раскольникова. В сущности, в нём не жило даже страсти, даже ненависти, не только любви. В нём был только душевный холод и воспалённость мечты... И над всем этим -- необъятное себялюбие. Он не имел никаких ясных целей, не способен был стать и бороться за кого-нибудь, за что-нибудь. Он только мечтал о том, чтобы сознать самого себя в ряду властителей, в ряду право имеющих , чтобы испробовать на опыте, "Наполеон ли он?" А там "стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, всё равно должно было быть", -- откровенно объяснял он. Это -- то же циническое равнодушие, с которым Свидригайлов проделывал безразлично, словно насмехаясь над нравственными понятиями людей, то высокий подвиг самоотвержения, то чудовищно грязный грех... И Раскольникову, и Свидригайлову -- мир сам по себе не нужен, противен, достоин одного презрения... Сами они, их самолюбие, их сладострастие -- вот единственные кумиры, которым они поклоняются, которых право признают они в этом бессмысленном хаосе человеческой жизни... Но и они нужны им только до тех пор, пока могут выполнять свою службу, пока для них есть какое-нибудь удовлетворение. Нет этого, пресытилось чрево, затосковала капризная мечта -- и разбиваются без жалости последние кумиры!..

Примечания

1 Речь идёт о персонаже романа В.Гюго (1802-1885) "Отверженные" (1862). Роман "Отверженные" Достоевским всегда ставился необычайно высоко; о Жавере он вспомнил, готовя "Дневник писателя" за 1876 год (см.: Т. 24. С. 215). Подробнее о романе Гюго и его значении для "Преступления и наказания" см.: Т. 7. С. 344-345; там же библиография к теме. 2 Персонажи романа "Отверженные". 3 Имеется в виду Дэйвид Юм (1711-1776) -- английский мыслитель, агностик; Юм считал существование причинно-следственных связей недоказуемым.

Вступительная статья,
републикация
и примечания
Л.И. СОБОЛЕВА

«ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ» в критике 1860-x годов

Сборника «Роман Достоевского “Преступление и наказание” в русской критике» (типа вышедших в недавние годы «Роман И.А. Гончарова “Обломов” в русской критике» или соответственно «Драма А.Н. Островского “Гроза” в русской критике») не существует. Наиболее полная на сегодняшний день библиография прижизненных откликов на этот роман - в комментарии к академическому собранию сочинений Достоевского (т. 7), но и названный обзор, по-видимому, далеко не полон: мне известны два не отмеченных в комментариях отзыва на роман, появившиеся в 1867 году (они включены в преамбулу к предлагаемой републикации). Более того, читателю, лишённому возможности просматривать журналы и газеты XIX века, доступны только две статьи о «Преступлении и наказании» - Н.Н. Страхова и Д.И. Писарева. Между тем материал полемики о знаменитом романе может быть весьма полезен на уроках в 10-м классе.

Н икто в 1866 году не предполагал, что новый роман Достоевского через 105 лет войдёт в школьную программу, а ещё намного раньше автор его обретёт мировую славу. Только Н.Н. Страхов, проницательнейший критик, смог понять и оценить сложнейшую проблематику романа - остальным писавшим о «Преступлении и наказании» это оказалось не по силам.

Начнём с журнальной заметки, не попавшей, насколько я могу судить, в библиографию «Преступления и наказания». Речь идёт о новогоднем выпуске иллюстрированного дамского журнала «Новый русский базар»; журнал выходил три раза в месяц, нас интересует № 2, от 1 января 1867 года. В обзоре «Столичная жизнь», подписанном “К.Костин”, говорится:

“Роман, печатающийся в «Русском вестнике», не представляет того интереса, который бы должен представлять роман как изображение духа того или другого времени или лиц, имеющих общий, типический характер...

Герой нового романа Ф.М. Достоевского - нравственный урод. Конечно, уроды могут быть очень интересны, тем не менее они не должны быть героями романа, точно так же, как уголовное дело не должно быть его основанием. Руководящая мысль этого произведения, как показывает само заглавие, - совершение преступления и затем его наказание; и, как интересный процесс из уголовной практики, это произведение, помимо серьёзного, бытового значения, читается с интересом, ибо автор так обработал психологическую сторону этого дела, он с такой анатомической подробностью следит за всеми движениями нервов своего исключительного героя, что читатель ни на минуту не усомнится, что автор обладает немалым талантом и умеет возбуждать до болезненности внимание читателя, заставляя его видеть осязательно всю ту сердечную драму, которую переживает Раскольников - главное действующее лицо, совершившее убийство. Кроме этого лица есть ещё мастерски очерченные и другие. Но зато есть и преднамеренные карикатуры, казнённые современною жизнью и толками...” (с. 19).

Итак, первое: герои романа нетипичны - характернейший упрёк Достоевскому (подобный мы находим в рецензии Елисеева, напечатанной во втором номере «Современника» за 1866 год); вспомним ещё и его спор с Гончаровым или начало «Братьев Карамазовых». “Раскольников, - пишет А.С. Суворин в газете «Русский инвалид», - вовсе не тип, не воплощение какого-нибудь направления, какого-нибудь склада мыслей, усвоенных множеством”. И далее: “Раскольников, как явление болезненное, подлежит скорее психиатрии, чем литературной критике” (1867, № 63, 4/16 марта). Эти же соображения Суворин выскажет через несколько дней в газете «Санкт-Петербургские ведомости» (этот отзыв тоже не отмечен в библиографических обзорах); в «Недельных очерках и картинках», подписанных “Незнакомец”, критик заметил:

“Г-н Достоевский в романе своём «Преступление и наказание» вывел перед нами <...> образованного убийцу, который решается на преступление из каких-то филантропических видов и оправдывает себя примерами великих людей, не останавливавшихся перед злодеяниями для достижения своих целей. Очевидно, убийца г-на Достоевского, Раскольников, - лицо совершенно фантастическое, ничего общего не имеющее с действительностью, которая продолжает нам доставлять убийц образованных и необразованных, руководящихся в своих деяниях исключительно духом стяжания. Просвещение, даже полупросвещение, тут ни при чём; если оно может дать в руки убийцы какие-нибудь софизмы, то оно же их и отнимает у него, потому что никогда и никого не учит злодеяниям: надо быть или совершенно испорченной натурой, или натурой больной до сумасшествия, чтобы в книгах почерпать материал для оправдания уголовных преступлений. Между тем находились люди, которые готовы были указывать на Раскольникова как на представителя известной части молодёжи, получившей вредоносное образование. Но где же доказательства, где тень доказательств? Базаровых мы встречали в действительной жизни, но Раскольниковых ни действительная жизнь, ни уголовная практика нам не представила” (12 марта, 1867).

Разговор о типичности, для современников вовсе лишённый какого бы то ни было академизма (вспомним сравнительно недавние обсуждения книг и фильмов с точки зрения “бывает так в жизни или не бывает”) в данном случае имел особую остроту - ведь Г.З. Елисеев в «Современнике» обвинил Достоевского в клевете на молодое поколение (“целая корпорация молодых юношей обвиняется в повальном покушении на убийство с грабежом”). И в газете «Гласный суд» возражения Елисееву делаются, как и у Суворина, с нажимом на безумие главного героя: “<...> если даже автор в лице Раскольникова и действительно хотел воссоздать новый тип, то попытка эта ему не удалась. У него герой вышел просто-напросто сумасшедший человек или, скорее, белогорячечный, который, хотя и поступает как будто сознательно, но, в сущности, действует в бреду, потому что в эти моменты ему представляется всё в ином виде” (Гласный суд. 1867. 16/28 марта. № 159. Из колонки «Заметки и разные известия»). И только Страхову удалось понять смысл характера героя и отношение к нему автора: “Он изобразил нам нигилизм не как жалкое и дикое явление, а в трагическом виде, как искажение души, сопровождаемое жестоким страданием. По своему всегдашнему обычаю, он представил нам человека в самом убийце, как умел отыскать людей и во всех блудницах, пьяницах и других жалких лицах, которыми обставил своего героя” .

Таким образом, для многих современников Достоевского сюжет его романа и главный его герой - воплощение больной фантазии. Читатели не только не видят в «Преступлении и наказании» глубочайшей проблематики и сложнейшей идеологии, но и отказывают ему в простом правдоподобии. А ведь сам Достоевский, узнав о деле Данилова, писал А.Н. Майкову: “Ихним реализмом - сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось” (т. 28–2, с. 329).Публикация статьи произведена при поддержке информационного портала Topic News, сайт которого расположен по адресу http://topicnews.net/ . На сайте портала вы можете ознакомиться с актуальными новостями политики, экономики, спорта, культуры, науки, транспорта, провести с пользой время в разделе о здоровье, и с интересом – в разделе о мистике, аномалиях и НЛО. Последние события и происшествия – на портале Topic News!

Критика:: О романе «Преступление и наказание»

Роман «Преступление и наказание» Ф.М.Достоевский задумал ещё будучи на каторге. Первоначально произведение носило название «Пьяненькие». Но позже роман претерпел трансформацию в своеобразный отчёт, касающийся психологии отдельного преступления.

Фёдор Михайлович Достоевский в своём письме к издателю М.Н.Каткову очень чётко и доступно пересказал своё произведение. В этом пересказе Фёдор Михайлович говорил, что его произведение о молодом бывшем студенте (исключили), который вынужден был жить в крайней бедности. И именно его-то и стали одолевать некоторые странные неоконченные идеи, которые, по его мнению, должны были помочь ему выбраться из скверного положения. А для этого молодому человеку необходимо было лишить жизни и ограбить старуху. Причём деньги, которые должны достаться после преступления студенту, он панирует направить на благие дела: закончить учёбу в университете, помочь родным, уехать за границу и затем всю оставшуюся жизнь прожить честно.

В таком высказывании автора произведения следует обратить внимание на фразу, касающуюся того, что студент жил в крайней бедности, а также фразу, в которой говорится о том, что этот же студент поддаётся некоторым странным идеям. Данные фразы являются ключевыми для понимания связей романа. Для понимания того, что же было раньше в жизни студента: бедность, которая привела к болезни и такой же болезненной теории, или же сначала в его жизни возникла теория, повлёкшая за собой ужасное положение главного героя.

Поделиться: